в оглавление
«Труды Саратовской ученой архивной комиссии.
Сердобский научный кружок краеведения и уездный музей»

.
Залетов Н. А. Бойцы переднего края


Накануне

В глубине России, на краю Пензенской земли, вьется между холмами уютная и ласковая, под стать своему имени, речушка Сердоба. По ее берегам и разбежались улицы города. Сердобск — моя родина. Здесь прошло мое детство, здесь я вырос, отсюда, вот из этого дома, что стоит в конце Большой Садовой, уходил воевать. Улица наша действительно садовая. Особенно она хороша в пору бабьего лета. Прозрачными звонкими вечерами плывут над ней сизые космы сладкого дыма — это в садах и огородах жгут опавшие листья, картофельную ботву. Громко смеясь и переговариваясь, сносят бабы и мужики в сенцы ивняковые корзины с яблоками, грушами, морковью, капустой. Мальчишки, с черными зубами от испеченной в костре картошки, снуют стрижами из огорода на огород. Радости хватает всем: и взрослым, и детворе.

У нас в семье сада никогда не было. Правда, давным-давно сажал отец с десяток деревьев. Но сад не уцелел, выжил один вяз. Он и сейчас одиноко и скорбно маячит у крыльца. Отец погиб в 1914 году на германском фронте. Нам со старшим братом Василием тогда и трех годов на двоих многовато было. Однажды по весне вышла мама с топором в сад. Падали под ударами деревца, не успевшие пустить первый цвет. Под вязом свалилась обессиленная мама, обняла топкий ствол, заголосила: — Прости, Андрей, не сберегла твоей красоты.

От материнских слез и ожило, наверное, дерево. Да разве подмога в хозяйстве мелкие жесткие листья? Радовало деревце лишь весной — нежной зеленью.

Говорят, человек должен посадить сад и вырастить ребенка. Нежные саженцы мама выходить не сумела — ей надо было кормить-поить детей. Нас у нее стало четверо. Не могла она не впустить в дом осиротевших племянника и племянницу. Революция, гражданская война, повальный голод 1921 года... Страницы истории... Для мамы с четверкой на руках — годы, полные лишений и нечеловеческого труда. Ее жизнь не исключение, она — одна из того многомиллионного поколения русских женщин, которому на роду было написано лить горючие вдовьи слезы, растить сыновей — будущих солдат Отчизны, потом снова клясть ненавистных фашистов и до конца своих дней покрывать седую голову траурной косынкой.

Память детства...

... Дрожит в знойном мареве улица. Я выполз к завалинке. Оглядываюсь, нет ли поблизости старших, отколупываю кусочек глины с прожилками соломы. Перетираю зубами вязкую кашицу — и затихает в животе сосущий червячок. Подорожник или гусиные лапки, зеленым ковром устилающие улицу, вкуснее. Но в тот голодный год мы, голопузые дети рабочей окраины, выщипали траву, едва она проклевывалась. Сильные руки подняли меня с земли, подбросили вверх. Качнулись дома. Парю в воздухе и вижу: приближаются ко мне смеющееся лицо, обезображенное шрамом от уха до подбородка, серая папаха с красной лентой наискосок. — Чей будешь? — спрашивает боец, прижимая меня к груди.
Испугавшись, молчу, но алый цвет манит. Будто боясь обжечься, трогаю ленту.
— Выходит, красный, — смеется боец. Ставит меня на землю и достает из кармана ржаной сухарь. Прежде чем отдать, сдувает с него табачинки.

Солнечное марево залило улицу, все дальше и дальше уходит боец с прилипшим к спине тощим сидором. Забыв про гостинец, я долго машу красноармейцу вслед рукой. Сухарь мы завертываем в полотенце, чтоб не потерять ни крошки, и разбиваем молотком. Делим честно, поровну на четверых. К этому приучила нас мать. Для нее не было родных и чужих — для всех ставила на стол одну большую миску. Миска глубокая, чтобы достать ложкой дно, нужно привстать с лавки. Сегодня праздник, сегодня дымятся на столе щавелевые щи с «куском». Обжигаемся горячей юшкой, торопимся. Первым тянусь к солонине я, но отщипнуть не успеваю. Мать коротко щелкает ложкой в лоб. Обидно и больно, но попробуй зареви, попробуй вылезти из-за стола — останешься голодным. Мама делит солонину поровну до последней жилки на четверых, забывая, как всегда, о себе.

... Надышал в промерзшем стекле глазок — пустынна, заснеженна улица. Гляжу долго, глазок успевает затянуться новой льдинкой. Опять дышу на стекло и все высматриваю старшего брата Василия. Забыл он про меня, заигрался с ребятами на речке. Пора в школу, а как пойдешь, если валенки одни на всех? Выскочила из своего домика кукушка, прокуковала два раза и скрылась. Хватаю холщовую сумку с тетрадками и книжками, привязываю бечевкой рваные калоши, на глаза — шапку и дую рысью до школы.

... Мерно стучит «наша кормилица». Так мама зовет зингеровскую швейную машину. Ее справили еще при отце. В голодные годы, когда на хлеб променяли все, даже постель, машинку сохранили. — За два фунта пшена не отдала, — говорила мама с гордостью соседкам и нежно, словно живое существо, оглаживала расписанный золотой краской чугунный корпус.

Мамино шитье нас здорово выручало: кто хлебом заплатит, кто картошкой. А у сестренки Маши нет-нет да и появится обновка, собранная из лоскутов. К «кормилице» строго-настрого запрещено подходить. — Не дай бог иголку сломаете.

Для меня мудреный механизм — сплошной соблазн. Когда дома никого нет, снимаю фанерный, черный изнутри, как печная заслонка, колпак, разглядываю золотую непонятную надпись, приподнимаю осторожно корпус, силюсь сообразить, как работают рычажки и шестеренки. Позже случай поможет мне. На городской свалке найду старую машинку, тайком от братьев спрячу в огороде, а потом разберу до последнего винтика. Так я стану домашним механиком.

А пока под мерный стрекот «нашей кормилицы» мы слушаем сказку старшего брата. Я, Василий и Александр лежим на печи, укрывшись овчинным тулупом. Маша — «барыня», устроилась на маминой кровати.

Сестренка постоянно перебивает, просит говорить погромче, ей плохо слышно. Да что за сказка, рассказанная в полный голос. Стихает перестук. Василий торопливо досказывает счастливый конец, а затем как бы командует:
— Спать!
Мама с богом «ругаться» будет. Погасив лампу, мама опускается на колени перед невидимой в темноте иконой. Молитва начинается просящим шепотом, который постепенно перерастает в клекот, будто птица сердится.
— Господи! Да помоги нам, господи! — вскрикивает мама с отчаянием, требовательно и зло...

... Она умерла в 1961 году, наказала нам похоронить ее по русскому обычаю:
— Вы коммунисты, а мне под крестом лежать спокойнее.

Через некоторое время появился в нашем доме корреспондент местного телевидения. Мы с братом не успевали пробки чинить, снимал он при трех слепящих юпитерах. Истратив положенные метры, укатил корреспондент. Глядели передачу и удивлялись, почему не показали наше братское застолье. Оказывается, в кадр попала мамина икона. Зря вырезали ленту. Рисованный бог да мамины молитвы-жалобы и воспитали нас безбожниками. Рано, очень рано мы поняли детским разумом тщетность маминых просьб и божье бессилие. Не бог нам помог, а наша Советская власть. Мама так и сказала:
— Пошли, сынок, Советскую власть просить.

У меня и сейчас перед глазами: коренастый человек, одетый в синюю рабочую блузу. На лобастой голове кожаная кепка-блин с замасленным козырьком. Таким я увидел впервые депутата горсовета Петра Ильича Тарасова — нашу Советскую власть.
— В ножки упаду, Ильич, только пристрой огольца, — просит мать. — Зачем же в ножки, Ивановна. Не опузатился Тарасов, хоть и в начальство вышел. Беру парня. На механика учиться хочешь?

Я, зачарованный гулом дизелей, простором машинного зала электростанции, запахом железа и перегретого масла, вопроса не слышу. Отрезвил меня подзатыльник.
— Тебя спрашивают, пойдешь или нет? — сердится мама. — Неужели?! — переспросил я.

Есть у пензяков словцо — «неужели». До сих пор живо. В нем и восторг, и недоумение, и утверждение. Весь смысл слова в интонации. Так что мое «неужели» в переводе на обычный язык означало «неужели откажусь».

С 1930 года и зажили мы. Василий и Александр слесарили на обозном заводе. Я учился на дизелиста. Завидовали мне брательники. Сидим, бывало, вечером, вдруг свет погаснет. Я молчком собираюсь, никто не спрашивает куда, все знают — на электростанцию. И хоть нужды нет, ветром лечу по темной улице. Дежурные машинисты привыкли к моим налетам, встречают шуткой:
— Скорее, Николка. Без тебя как без рук.

Копошимся над старым дизелем. Вместе с нами и Петр Ильич, не гляди что директор. Перемажется похлеще нашего. Загудит машина, а я маму вижу. Знаю, смотрит она на медленно краснеющую нитку лампочки, смахивает уголком косынки набежавшую слезу и приговаривает: — Ай да Колька, всему городу свет дает.
Как тут не завидовать брательникам?

Мою охоту к работе заметили, послали учиться на курсы в Саратов. Через два года закончил их и вернулся в родной Сердобск дипломированным машинистом-дизелистом. Исполнилось мне в ту пору восемнадцать лет.

Не одной работой жив человек. Первым о комсомоле заговорил со мной наш директор. Он и рекомендацию дал. Петр Ильич Тарасов, без особого преувеличения, заменил мне отца. На всю жизнь остался для меня примером настоящего человека, принципиального руководителя-коммуниста. Неразговорчивый, учил он молодежь не словом, а делом.

Создали комсомольцы ячейку Осоавиахима. а городом в балке летом оборудовали тир. На первое занятие пришел к нам дед Архип, который неподалеку сторожил бахчи. Мы не узнали его: вместо телогрейки — диагоналевая гимнастерка и красные, обшитые кожей кавалерийские галифе. Исчезла и шапка-ушанка. Сурово надвинута на глаза буденовка. На звезде первый воинский знак нашей армии: плуг и молот. Попросил винтовку, выстрелил. Поднялся, сходил к мишени, снова залег, дал еще четыре выстрела. Побежали мы смотреть: одна пуля чуть в стороне, четыре влеплены в черное яблочко.
— Ну-ка, молодежь! Догоняйте старика! — подзадорил нас. Отстрелялись и мы. Большинство наших пуль улетело «медведя искать». Раздосадованные и пристыженные, мы сгрудились у костра обогреться. Дело осенью, было. Подсел к нам дед Архип.
— Чего носы повесили? И у хорошей хозяйки первый блин подгорает. Всему человек научиться должен... Вы глазища на меня таращите, а не спросите, чего дед петухом вырядился. Так слушайте. Не всю жизнь я с берданкой ворон пужал. Крепко пришлось мне биться. Дважды: с германцем, а потом за нашу Советскую власть. Штаны эти мне Семен Михайлович Буденный вручал за боевые заслуги. И приравнивались они тогда к ордену...

Заговорил дед Архип о лихих атаках красных конников, где и как приходилось рубить всякого рода «белую вошь», хоронить боевых друзей-товарищей. Немало почерпнули мы и чисто военных знаний.
— Винтовка, к примеру, — говорил он. — Чего проще: передернул затвор, поймал на мушку цель, плавно курок спустил — и баста. Так вы и стреляли. А у каждой винтовки собственный бой. Одна влево берет, другая вправо. Я после первого выстрела затем и ходил к мишени, чтобы понять, какую поправку внести надо...

Мы жадно слушали и завидовали. Точно такую же зависть читаю я теперь в глазах ребят. Правильная и хорошая наша страна, если младшее поколение всегда завидует старшему. Происходит это оттого, что отцы всегда о детях думают. Во имя детей штурмовали они Зимний и бились за Советскую власть, во имя детей голодные и полураздетые строили Магнитку и Днепрогэс, во имя будущих поколений били врага и умирали на фронтах Великой Отечественной. И сегодняшняя трудовая жизнь тоже во имя тех, кто придет на смену. Уверен, будут завидовать пионеры 2000 года и убеленным сединой комсомольцам-целинникам, и первым космонавтам, и строителям КАМАЗа и БАМа.

Впрочем, во всех странах и на всех континентах отцы думают о детях. Но с Октября 1917 года мир разделяют не моря и океаны. Идеология разделяет. Только при социализме личный интерес наиболее полно совпадает с общественным. Нет для нас выше и дороже капитала, чем Советская Родина. Ее бережем и строим, ее завещаем в наследство детям.

Отвлекся я от рассказа. Но как, вспоминая прошлое, умолчать о сегодняшнем, не помечтать о будущем, во имя которого и были те трудные годы?

В 1934 году меня призвали на действительную службу, зачислили в полковую школу. Как ни крути, солдатская служба не мед. С курсанта, будущего младшего командира, спрос вдвойне. Меня и силой природа не обидела, и мозоли на ладонях в раннем детстве набил, а покуда научился строевой ходить, полосу препятствий брать, в положенные минуты в землю зарываться, побелела, просолилась гимнастерка на плечах от пота. Единственное, что легко давалось, — стрельба. Как лучшего стрелка после окончания полковой школы направили меня в город Балашов учиться на снайпера. Вернулся в полк, служить осталось меньше года. Но кто был солдатом, знает: чем ближе демобилизация, тем сильнее тоска по дому. Считанные деньки остались, а тут в полк пришло новое стрелковое оружие. Собрал нас, «старичков», командир, объяснил задачу. На каждую винтовку и пулемет необходимо карточку-характеристику составить. Короче, пристрелять надо оружие. Две недели с утра до вечера не вылезали мы со стрельбища... На две недели длиннее вышла нам действительная служба.

День возвращения до сих пор помню. Оттого, наверное, что за шестьдесят лет всего трижды приходилось надолго уезжать из родного города. Первый раз в 1930 году на курсы в Саратов, второй — на действительную, третий — на фронт.

... Паровоз, отдуваясь паром, медленно подкатил перрону. Тренькнул станционный колокол. Не дожидаясь остановки поезда, спрыгнул с подножки и заспешил домой. Стеклянно повизгивает под сапогами январский снежок, морозец пощипывает щеки, уши. Здоровье, радость встречи распирают изнутри. Ноги помимо воли идут быстрее, быстрее.

Перед родным крыльцом перевел дух. Отряхнул снег, с опаской шагнул на ступеньку — добрая хозяйка мама: выскобленные доски словно желтком намазаны.

Василий на скрип двери и головы не повернул, сидит в горнице за столом, что-то пишет.
— Кому письмо строчишь? Если мне, зря стараешься.
— Николай!
Обнялись, аж косточки хрустнули.
— Раздевайся, я мигом на стол соображу.
— А мама где?
— На базар ушла, скоро будет. Ты что ж телеграмму не дал? Мы ждали, ждали да все жданки съели.

Брат на стол собирает, а я горницу шагами меряю да все стараюсь собственную физиономию в трюмо поймать.
— Кончай хромом скрипеть. Вижу и треугольнички сержантские, и портупею комсоставскую. Обскакал старшого, но не очень нос задирай. Александра нашего в летчики приняли. Высоко взлетит брательник!

Смеясь, сели за стол. Тут и я заметил листок, над которым Василий «колдовал». Брат взгляд перехватил, объяснять начал:
— Кумекал, как дом наш перестроить.
— Зачем? — удивился я.
— Ты, братишка, не егози. Давай-ка по стопке выпьем. Не грех ради такого дня. Грибками закусывай, мама солила. Видишь какое дело — Маша заневестилась, улетела на чужую сторону. Александр офицером будет. Выходит, вдвоем мы с тобой остались, не нынче-завтра у меня семья, а там и ты хозяйку в дом приведешь. Двум бабам тесно у печки. Можно, конечно, поднатужиться и еще домишко сладить. Да, думаю, не к чему. Под одной крышей веселее. И матери возле нас спокойней. Ну, хватит об этом. Поговорим пока одни, о нашем, мужском. Рапорт подавал?
— А ты почем знаешь? — удивился я.
— Испания, братишка, боль и тревога общая. Из нашей части многие добровольцами просились, — проговорил Василий. Поднялся из-за стола, прошелся по комнате. — Невелика, видно, там нужда в пехоте-матушке. Слыхал, все больше танкистов, летчиков посылают...
— Не тужи. Кто знает, минует ли нас война?..
— Думаешь, и к нам сунутся? — спросил Василий. — Комиссар на этот счет так объяснял. Гитлер вроде пса ненасытного: сколько ни давай — все мало. Зарится и на нас, но боится клыки обломать. Науськивают его империалисты всего мира. Наша страна для них — кость поперек горла.
— Пожалуй, прав твой комиссар, — сказал Василий и вышел в сени.

В приоткрытую дверь я видел, как брат склонился над небольшим сундучком, обитым полосками железа. Поколдовал над замком, стукнул крышкой. Из любопытства я даже приподнялся: какие-такие богатства объявились у брата? Василий вынул аккуратно сложенную гимнастерку, брюки, начищенные кирзовые сапоги — словом, все армейское обмундирование. Со дна достал большой белый лист бумаги. Опять все сложил, щелкнул замком.
— Ты что ж, для потомков бережешь солдатскую робу? — спросил я смеясь.
Василий ответил серьезно:
— И тебе советую. Запас наш недаром первой очередью зовется. В любой день кликнуть могут. Смотри сюда! — Брат сдвинул тарелки и развернул большой лист — географическую карту Европы. — Мы иногда собираемся с мужиками, толкуем, что и как. Далеко шагать до нас Гитлеру...

Cшиблись мы лбами над картой Европы. Мирными разноцветными лоскутами пестрели на ней государства. Лишь Испания в тревожных флажках, ими Василий линии фронтов обозначил. Какие из нас с братом стратеги — пехотинцы простые. А услышь кто, подумал бы, полководцы рассуждают. Наверное, такие карты в те годы во многих домах были. Одно время писали, что война для народа была полной неожиданностью. Верно это, пожалуй, наполовину. Как всякая беда, война, конечно, неожиданна. Но взять к примеру Василия. Прикидывая на бумаге, как дом перестраивать, он и про карту европейскую помнил, не мог не оглядываться на страшного зверя, который вырос в далекой Германии.

За спором-разговором не слыхали, как мама вошла. Остановилась на пороге, всплеснула руками:
— Господи, начадили-то, ни дать ни взять генералы. Сынка, родимый, ты чего же весточкой не упредил? Соседка на рынке встретилась: «Никак ваш Николай вернулся». Домой бежала — ног под собой не чуяла.

Заплакала на моей груди мама. Я осторожно перебирал выбившиеся из-под платка мягкие волосы. За столом разомлевший от домашнего уюта и вина нет-нет да и ловил на себе ласковый материнский взгляд. От стопки мама отказалась — «малый пост пошел». Потом сама попросила «плеснуть на донышко».
— Возьму грех на душу. Попостились мы, на три жизни вперед хватит. И на масленицу сухой коркой сыты бывали. За вас, детки, выпью. Как ни билась, а на ноги поставила. Одного хочу: чтоб слетелись вы все четверо хоть ненадолго в родное гнездо.

Пригубив вино, мама оглядела нас помолодевшими глазами:
— Ах, грехи любезны доведут до бездны. Давай, Василий, мою любимую.

Брат взял трехрядку, рванул «барыню». Плясать мама была мастерица. Так вышло, исполнилось материнское желание в мае сорок первого года. Приехал в отпуск Александр, списались с Машей, и та «вырвалась» с фабрики на недельку. Тесно стало в доме, хоть и сумели мы с Василием к тому времени закончить его перестройку. Да, семейство наше прибавилось. Я женился в тридцать девятом году. Ранним утром привел к калитке родного дома девушку с букетом черемухи. Заробели мы, никак не решимся во двор войти. На крыльце появилась мама. Отступать, как говорится, некуда.
— Знакомься, мама, моя невеста, — пробубнил я. — Чего ж знакомиться-то, личность знакомая — Аннушка с Пензенской улицы, — рассмеялась мама и ласково добавила: — Проходи, дочка, в дом, не стесняйся.
Через год родилась у нас крикунья Зоя.

Перед самой войной и собрались мы все четверо под родной крышей. Не знали-не гадали, что через несколько недель наступит день, который жизнь каждого человека разделит на «до» и «после», день, которым начнется страшная война.

Удивительно шла летная форма Александру. Высокий, ладно скроенный, ходил он быстрой пружинистой походкой. Казалось, оттолкнись он посильнее от земли — и без самолета, подобно птице, взлетит в небо. Завидовал он мне, с рук не спускал малышку. Грозился, смеясь:
— В следующий отпуск приеду с женой и наследником.
Все показывал нам фотографию большеглазой девушки.

Кто она, мы так и не узнали. Не сохранился и ее портрет. Носил Александр фотографию в кармане гимнастерки. «Ни в воздухе, ни на земле не разлучаюсь». Наверняка, она была с ним и в последнем бою. В сорок третьем году получила мама скорбную весть:
«Александр Сергеевич Щетинин геройски погиб в воздушном бою под городом Курском. Уничтожив фашистский самолет, он горящую машину направил на вражеские траншеи».
На месте его гибели среди обломков самолета был найден лишь оплавленный орден Красной Звезды.

Машенька — певунья и красавица — погибнет вдали от фронта. Погибнет в мирном волжском городе от ножа диверсанта, который пытался пробраться на фабрику.

И нам с Василием не раз за четыре военных года придется глядеть в глаза смерти. Но тяжкие испытания начнутся через несколько недель. А в те майские теплые дни мы все четверо были веселы и беспечны. Даже не вспомнили о карте, которая хранилась на дне сундучка вместе с солдатской формой. Потерлась карта Европы на сгибах, многие разноцветные страны-лоскуты — сплошь под коричневой сеткой. Так брат отмечал государства, оккупированные фашистской Германией.

... Осторожно, стараясь не плескать воду, иду от колодца. В ведрах двумя золотистыми шарами отражается солнце. Шары мерно качаются в такт шагам. Впервые я их поймал в далеком детстве. Никому не рассказал о своей находке, но привычка носить в колодезной воде полуденное солнце сохранилась на долгие годы. Из калитки под ноги выкатился соседский мальчуган, прошмыгнул в палисадник и с криком «бей фашистов» давай рубить деревянной саблей головки цветов. Поставив ведра, хватаю его за ухо.
— Отпусти, дядя Коля. Война!
— Какая еще война?
— По радио из Москвы сообщили.
Я заторопился домой, забыв про золотистые солнечные шары.

Через час были с братом в горвоенкомате. Думали, придем первыми, а во дворе не протолкнуться: посуровевшие, жадно курящие мужчины, заплаканные женщины, у многих на руках младенцы. Поодаль, облокотившись на низкую ограду, сбились стайкой старушки в черных платках. Шепчут беззвучно ввалившимися ртами молитвы, мелко крестятся. На их памяти первая мировая.

Военком вырос на крыльце неожиданно, хотя его появления и ждали все. Затих гомон. Отхлынули в сторону женщины. Задвигались, выплевывая папироски, мужики. Бесформенная толпа превратилась в подобие строя.
— Запасу первой очереди остаться, а остальным — по домам, — коротко приказал военком и скрылся внутри здания.

... Над братишкиной картой до поздней ночи гадаем, где мне придется воевать. Утром отправка. Василий оставлен до особого распоряжения. Мама и жена, опухшие от плача, собирают вещмешок. Затихла и дочурка. Словно поняла, несмышленыш, тревогу взрослых. Мы с братом расстроены по-особому, сокрушаемся, что не попали в один призыв. Вдвоем воевать веселее. Мы так и говорили: «воевать веселее». В скорой победе не сомневаемся. Василий на полном серьезе жалеет:
— Пока дождусь особого распоряжения, ты под Берлином будешь.
Наверное, потому, и отдал сбереженную солдатскую робу.

Его призвали через три дня. Я в то-время уже был в Москве. Очень хотелось хоть одним глазом: взглянуть на Красную площадь, ведь в столицу я попал впервые. Но не довелось пройти, мимо кремлевских звезд. Пешим порядком; с вокзала нас ночью перебросили на сборный пункт. Где он располагался, не знаю. Помимо мощенный булыжником просторный плац, окруженный приземистыми казармами. За решетчатым забором шумели вековые деревья.

Среди новобранцев я, пожалуй, единственный, одет по форме. Бравый вид и предопределил мою солдатскую судьбу. На следующий день столкнулся на плацу с капитаном. Расспросил он, кто, откуда, повертел меня слева направо. Доволен остался:
—Хорош сержант. Мне старшего в одну теплушку не хватает: Эшелон сформирован, поедешь?
— Так точно, — выпалил я и тут же пожалел: ведь с земляками придется расстаться. — Пошли в штаб! — приказал капитан.

... Глубокая ночь, неверно мерцают закрашенные станционные огоньки. Испуганными птицами коротко перекликаются маневровые паровозы. Наш эшелон давно готов к отправке, вагоны заняли еще с вечера. Несколько раз докладывал проверяющему офицеру: «Все в порядке; Люди на местах». Под моим началом было сорок будущих бойцов, пестро одетых, разных по возрасту. Большинство кадровые, прошедшие действительную армейскую службу. Но были и не знающие вкуса солдатской каши.

Такой вот молодой парнишка стоит на часах. Точнее, сидит у распахнутой двери теплушки, свесив наружу босые ноги. Ему надо бы сделать замечание, все-таки дневальный. Силюсь припомнить фамилию и не могу, хотя совсем недавно выкликал его из списка. Вертится в голове Кипяток. Так кличут парнишку земляки. Прозвище он получил не за характер. В Воронеже парень впервые увидел паровоз. «Как сели в вагоны, от двери не отходил, — рассказывали односельчане. Одну станцию проехали, другую, третью... стоит молчком. Подъезжаем к четвертой, он возьми и брякни:
— Опять станция «Кипяток».
Так и пошло, вряд ли теперь отлипнет прозвище.
— Старшой, а старшой, — окликает меня Кипяток.
— Чего тебе?
Сидим мы спина к спине, между нами разметавшиеся во сне новобранцы. Дверь с моей стороны тоже откатана до упора. — В бане вымыть-то вымыли, а ни одежки солдатской, ни ружья не дали.
— Тише. Разбудишь всех. На месте получим. Ты бы лучше обулся.
— Без пользы подошву потерял. Сапоги новые брательнику оставил, а дедовы ботинки в первый день развалились.
— Ох и жмот ты, Кипяток, — слышится из дальнего угла.
— Скупость не глупость, — огрызается Кипяток и опять ко мне. — Старшой, а где будет наше место?
— На фронте.
— Известно дело, а едем-то куда, фронт велик, — не унимается Кипяток.
— Не знаю, — отвечаю я и прикуриваю самокрутку. Мне действительно неизвестен маршрут эшелона — это военная тайна. В ночи послышался звонкий перестук. Все ближе, ближе. Захрустел гравий под чьими-то шагами.
— Вроде идут, — шепчет Кипяток.
— Вагонники колеса проверяют. Поедем скоро, — объясняю я и сразу вспоминаю имя, фамилию Кипятка. — Ты ложился бы, Иван Колесов, я один подневалю.
— Не-е, посижу, с Москвой попрощаюсь, — говорит Колесов и аппетитно, с хрустом, зевает.

«Дзинь-дзинь» — откликаются на удары колеса нашей теплушки. И сразу глухим басом: — Венька, шалопай, не ленись, лучше гляди.
— Не волнуйся, Митрич. Пульмана из капиталки, под хлеб готовили, — отозвался молодой голос с противоположной стороны вагона.
— Счастливого пути, бойцы, — говорит он и чуть приподнимает форменную фуражку.

... Упругий ветер будоражит всех. В глазах рябит от зелени подмосковных полей и лесов. Над нами безоблачная синь. Высоко в небе игрушечно серебрится краснозвездный истребитель. Наверное, патрульный. Четвертый час стучат колеса, все ближе война, но у всех радостное и немного приподнятое настроение. Шутки, смех, песни до хрипоты.

Проехали Калинин, промелькнуло еще несколько станций. Знающие люди определили: едем на Ленинград. После Вышнего Волочка поезд пошел тише. Подолгу стоим на глухих полустанках. Успеваем запастись сеном и лапником на подстилки, свежей водой из лесного родника, а повезет, глядишь, и кринку молока поднесут колхозницы. На одной из остановок к нашей теплушке подошел начальник эшелона:
— Возьми пассажиров, сержант. У вас посвободнее. Смотри, чтобы был порядок.

Бойцы помогли взобраться в вагон молоденькой женщине с грудным ребенком. Две Настеньки, мама и дочка, едут в Кронштадт. Отец — штурман-подводник, еще не видел дочки, которой всего три месяца.

Мы рады попутчицам. Освободили дальний угол, настелили побольше сена. Каждый старается угодить чем может. Настенька-большая смущена всеобщей заботой. Зато малышка чувствует себя превосходно. Лежит, сучит ножками, пустышку сосет да васильковыми глазами на всех зыркает.

Неожиданно отличился наш Кипяток. Разревелась вдруг малышка так, что и мать унять не может. Колесов подошел, попросил чистую пеленку. Взял на руки, помурлыкал-побаюкал, и затих ребенок. Мы глаза вытаращили.
— Кипяток, ты не в яслях нянькой работал? — не удержался кто-то.
— Нет, в колхозе яслей нету, а у маманьки нас шестеро. Я старший, — серьезно ответил Кипяток и отдал малютку.

Солнце клонилось к западу. Неожиданно эшелон остановился — путевые рабочие ремонтировали разрушенный бомбежкой путь. Под насыпью дымились остовы пассажирских вагонов.
— Он, — вскрикнула Настенька-большая, — я, наверное, на этот поезд опоздала.

Из всех теплушек выскочили бойцы. Закипела работа. Кто рельсы искореженные убирает, кто подсыпает полотно, кто шпалы новые тащит. Чтоб не мешаться, работали напересменку. Отдыхающие успевали окунуться в озерке, что было неподалеку. Настя, оставив спящую девочку у вагона под присмотром Кипятка, пошла с нами простирнуть пеленки. Она то и дело наклонялась, собирая первые ягоды земляники.

Мы не услышали гула. Самолет выскочил бесшумно из лучей заходящего солнца. Черная тень накрыла озерко, и сразу — глухой удар взрыва. Бросились врассыпную, попадали в траву.

Фашистский стервятник сделал новый заход и полоснул из пулеметов. Видимо, он уже отбомбился где-то и теперь расходовал патронный запас.
— Доченька! — крикнула Настя и побежала к эшелону, вдруг повернула назад, подняла брошенные пеленки и опять побежала.

Самолет вышел из пике. Вновь черная тень накрыла озерко, посыпались в воду обрубленные пулями ветки. Кто-то поймал Настю за подол, прижал к земле. Фашист улетел, расстреляв все патроны. Не веря наступившей тишине, мы поднялись не сразу. С опаской задирали головы в безоблачное небо.

Не поднялся лишь один из нас — Кипяток — боец Иван Колесов. Я называю его бойцом, хотя он так и не примерил красноармейской формы, не взял в руки винтовки. Своим телом он прикрыл спящую девочку. Его похоронили на берегу озерка. Над могилой некогда было поставить фанерную пирамидку, на свежей земле лишь рдел капельками крови пучок земляники, положенный благодарной матерью.

Ранним серым утром прибыли в Ленинград. Свернув с Невского, колонна пошла вдоль закованной в гранит Невы. В предрассветных сумерках город показался мне суровым, похожим на обнаженный солдатский штык.

Никто не знал, что за город великого Ленина мы будем жестоко биться почти три блокадных года. Будем стоять насмерть. И немногим из нас суждено дожить до победного дня.

Впереди великая война. Для солдата она начинается с первого боя.


~ 2 ~

 


назадътитулъдалѣе