По ленинской путевке
Во второй половине 1918 года молодая Советская республика вступила в полосу тяжелой борьбы с внутренней контрреволюцией и иностранным вторжением.
Без всякого преувеличения можно сказать, что в те месяцы вопрос стоял о жизни и смерти первого мире социалистического государства.
Особенной опасности подвергался район Средней Волги, которому с севера, востока и юга угрожали полчища белых генералов.
Сюда же двигались из Сибири с пулеметами на крышах эшелоны мятежного корпуса чехословаков.
Одно за другим вспыхивали кулацкие восстания, разжигаемые партией правых эсеров.
Тревожно было и в хлебородном Сердобском уезде Саратовской, ныне Пензенской, губернии.
Он представлял собой нечто вроде осажденной крепости на юге-востоке России.
Небольшая группа коммунистов, сосредоточенная в городе Сердобске и поддерживаемая рабочими железнодорожного депо станции Ртищево, оказалась среди полумиллионного населения тридцати шести волостей с внушительной прослойкой кулачества.
Для сохранения власти и для вывоза хлеба в центральные промышленные районы нужна была не только военная сила, но и организованное идейное влияние — пропаганда и агитация.
Тогдашний заместитель председателя Сердобского уездного исполкома И. Г. Шмыров, приехав в Москву в качестве делегата Первого Всероссийского съезда работников просвещения, лично обратился к Владимиру Ильичу Ленину с просьбой помочь создать в Сердобске газету.
Ленин ответил согласием и месяц спустя, только что оправившись после ранения, предложил РОСТА1 срочно командировать в Сердобск журналистов, а также послать туда все необходимое для издания ежедневной газеты.
Когда в РОСТА обсуждался вопрос о кандидатуре на пост редактора, выбор пал на меня, работника информационного отдела.
По моим сведениям, в Сердобске имелась маленькая типография, в которой можно было печать только казенные бланки и визитные карточки.
Поэтому мне пришлось запастись в Москве большим количеством газетной бумаги, краски, шрифтами, лампами, керосином и всеми принадлежностями, необходимыми для верстки и печатания газеты.
Труднее было найти журналиста-газетчика, который согласился бы поехать в самое пекло гражданской войны.
Таким оказался мой старый товарищ П. Л. Плохов.
В типографии, где печаталась «Беднота», я завербовал трех наборщиков и печатника.
В первых числах декабря 1918 года мы прибыли в Сердобск.
Газету решили назвать «Голос коммуниста».
13 декабря вышел первый номер газеты.
Только что открывшееся отделение Центропечати приняло меры для широкого распространения печатного органа укома партии и уисполкома.
Довольно быстро удалось привлечь деятельных селькоров.
Плохов был литературным сотрудником, секретарские обязанности, экспедицию и кассу взял в свое ведение сердобчанин М. К. Сидоров, а корректура и художественное оформление было поручено тоже сердобчанину Н. В. Кузьмину, которого мы сейчас знаем как талантливого московского художника-иллюстратора.
Таким образом вся редакция ежедневной газеты, выходящей на четырех полосах, состояла из четырех человек.
Газета выходила в количестве двух тысяч экземпляров.
Печатную машину приводили в движение мускульной силой, и больше двухсот экземпляров в час выжать из этого ветхого агрегата инках не удавалось.
Особенные затруднения были с экспедиционной частью.
Почте доверия не было — на почте газету раскрадывали, потому что в те времена каждый лоскуток бумаги являлся драгоценностью, особенно среди курящих.
На базаре за старый номер «Известий» крестьяне давали большую крынку кислого молока.
В волости газету приходилось отправлять, дожидаясь оказий или с «верными» людьми — инструкторами отделов исполкома.
Расклеивание газеты было признано делом совершенно безнадежным, так как у наклеенной на забор газеты было три неумолимых врага: козы, курящие прохожие и антисоветский элемент.
Через час после наклейки газеты начисто исчезали.
Добровольные ревнители печатного слова на веревках притаскивали к нам в редакцию обывательских коз с изжеванными обрывкам газеты во рту.
Исполком выносил о козах специальные постановления.
Но это было так же бесцельно, как приказать дождю не идти.
В те времена редактировать провинциальную газету вовсе не значило сидеть в кабинете и проверять работу сотрудников.
У меня не было кабинета, сотрудники представляли собою уже упомянутые три штатные единицы.
Но хлопотливее всего была хозяйственная сторона дела.
На мне лежала забота о пропитании не только работников редакции, но и полиграфистов, потому что те бумажные миллионы, которые я выдавал в виде зарплаты, не имели на базаре почти никакой цены.
Снабжение шло через «коммуны», по ордерам, и за эти ордера приходилось драться с львиной яростью.
Город был на самоснабжении, и в нем легче было приобрести у приезжего крестьянина кусок старинного гобелена, добытого при разграблении помещичьей усадьбы, чем пол-аршина бязи для ремонта нижнего белья.
Кроме составления номера, добывания ордеров и борьбы с козами, на моей обязанности были еще: регулярные выступления на многочисленных митингах, участие в заседаниях комитета партии и исполкома и, наконец, постоянная готовность отправиться с каким-нибудь отрядом, так как Сердобск был в кольце восставших или собирающихся восстать кулацких сел.
Целую страницу одного из самых первых номеров газеты мы посвятили председателю куракинского комитета бедноты товарищу Шляпину, зверски убитому из-за угла кулацкими приспешниками.
Из сельсоветов и от своих корреспондентов мы получали письма двух сортов: в одних беднота умоляла спасти ее от насилий злобствующих кулаков, в других — кулаки грозили, что они скоро разделаются с «коммунией».
«А тебе, редактору, — добавляли они, — мы ужотка стешем башку с плеч, засолим в бочке и отправим в Москву на закусочку!»
Контрреволюционное брожение в селах сопровождалось хмельным разгулом.
В каждой хате был запас спирта-сырца из винокуренных заводов, подвергшихся разграблению.
Не редкость было встретить у крестьян стильную позолоченную мебель, которая год тому назад украшала роскошные апартаменты князя Куракина, Ширинского-Шихматова или Волконского.
Вонючий сырец пили из драгоценного хрусталя с выгравированной на нем короной.
Уезд кишел спекулянтами и мешочниками.
Я был свидетелем удивительного зрелища.
В воскресный день на широкую улицу села Мещерского вышла гулять молодежь.
Рядами, как в фантастическом карнавале, двигались передо мной египетские военачальники, испанские гидальго, французские пейзане, немецкие бурши, гугеноты и персонажи Вальпургиевой ночи...
Это служащие московского Большого театра привезли сюда разворованный ими фонд оперных костюмов и обменяли их на сало и пшено.
Весь огромный уезд находился в состоянии бурного кипения и политической неустойчивости.
Тогда в нем насчитывалось не более трехсот коммунистов, но надо прямо сказать, что это были железные люди.
Среди них был один, который на всю жизнь врезался мне в память.
Это Митя Конкин, матрос-балтиец, направленный сюда из Питера и выполнявший трудные, сложные и опасные обязанности инструктора уездного исполкома.
Митя колесил по волостям в одном бушлате «на рыбьем меху», с помятой бескозыркой на лохматой голове, не обращая внимания на сорокаградусные морозы.
Однажды поздно ночью он пришел ко мне совершенно закоченевший, погрелся около пылающей печки, немного «отошел» и, присев около стола, начал выволакивать из карманов всякие драгоценности: золотые часы, бриллиантовые кольца, царские ордена с ленточками, брошки, серьги и большое количество русских и иностранных золотых монет.
— Вот, братуха, — сказал он, — это мне комбед поручил передать в исполком, но только там сейчас никого нет.
Прошу тебя, помоги составить список этого барахла.
— А каким образом это барахло оказалось в комбеде? — спросил я.
— Ну, неужели не понимаешь?!
Нашли при обыске в сарае у одного бывшего лакея княгини Вырубовой...
Бери, братуха, бумагу и записывай.
— Нет, ты все-таки скажи мне, Конкин, ты по описи принимал от комбеда эти ценности?
— Какое там! — Митя только рукой махнул.
— И расписки не оставил?
— Нет...
— Ну, знаешь, Конкин, это непорядок, — сказал я. — В таком деле всегда нужна самая строгая отчетность.
Конкин насупился, о чем-то подумал и вдруг сказал мне с неожиданной резкостью:
— Ты что же — думаешь, что я... этого самого...
— Ничего я не думаю...
А просто такой порядок...
— Ну, раз такой порядок, тогда действуй!
И он с невероятной быстротой начал снимать с себя все: бушлат, гимнастерку, тельняшку, скинул на пол сапоги, портянки, шаровары, исподнее и, наконец, вырос передо мной в чем мать родила.
Понимая намерение матроса, я все-таки убеждал не делать этого, говорил, что верю в его абсолютную честность, но мои слова не действовали на разволновавшегося Митю.
Голый, он стоял, выпятив свою богатырскую грудь, широко расставив мускулистые ноги.
Пламя из печки бегало по этой могучей и гордой фигуре, украшая ее золотистыми бликами.
Я любовался матросом и решил ничего больше не говорить, чувствуя, что он все равно останется непреклонным.
По его требованию я перещупал и проверил всю «робу» и, конечно, нигде не нашел даже случайно завалившейся монетки.
Одевшись, Митя снова подсел к моему столу и уже совершенно спокойно заявил, что надо составить подробный список того, что он привез.
Я выполнил его просьбу и в конце описи «поставил свою фамилию.
— Нет, мне твоей фамилии мало! — сказал Конкин. — Ты поставь, что все это проверил редактор газеты «Голос коммуниста»!
Редактор — это, браток, большая штука!
Это вроде как... ну вот как, например, поп для верующих!..
Завернув «сокровища» в несколько номеров газеты и крепко перевязав веревкой, Митя раскинул на полу перед печкой свой бушлат, положил на него пакет вместо подушки, лег, сунув глубоко под мышку заряженный наган, и через минуту захрапел.
Я работал всю ночь, а рано утром проводил Митю в исполком, где он, сдав ценности, первым долгом отправился в столовую и съел подряд три большие порции пшенной каши с бараньим салом.
Жадно глотая ложку за ложкой, он признался:
— Понимаешь, двое суток, пока ехал, корки хлеба в рот не брал!
Не то было в голове!..
Митя часто приходил в редакцию, садился на пол около печки и заводил разговор всегда на одну и ту же тему:
— Ну как они в понятие не возьмут, из-за чего мы боремся?!
«Они» — это была сельская интеллигенция, с которой Конкину приходилось иметь дело.
Она в разной форме выражала свое недоверие к представителям рабоче-крестьянской власти.
Ведя пропаганду среди учителей, матрос с голой жилистой шеей, с широкими челюстями и взъерошенными черными кудрями размахивал кулаком, тряс плечами и говорил длинные, не совсем понятные речи, в которых были и мольба, и угрозы, и увещевание.
Потом прибегал в редакцию распаренный, измотанный, злой.
Стучал ладонью по столу и в сотый раз горестно вопрошал:
— Ну как они в понятие не возьмут?!
Однажды он явился рано утром.
Красными от мороза руками выволок из внутреннего кармана бушлата листки бумаги, свернутые трубочкой, и разложил их на столе передо мной.
— Прочти, браток...
Всю ночь потел!
Надо это пропечатовать в газете!
Перед моими глазами была статья под названием: «Против егоизму»:
«Довожу до сведения, несмотря на то, что учителя-учительницы люди беднейших классов населения и постоянное жительство имеют в деревнях, то удивительно, что как они не могут полюбить крестьянство, это видно из того, что какое бы то ни было учительское собрание, оно уже носит реакционный характер прений.
На этих собраниях как я бывал и выступал, выходят всегда субъекты с наследственным егоизмом и защищая свое право до полной потери своего «я», защищают свои материальные интересы на спине усталых крестьян.
Они учат крестьянских детей касаясь только верхней оболочки всякого предмета, но я этому не удивляюсь, люди они мало воспитаны и даже малограмотны, но все-таки другому удивляюсь, почему они всегда примыкают к реакции буржуазного течения...» и так далее.
— Знаешь что, Митя, — сказал я, — не стоит печатать эту статью.
У нее и тон чересчур грозный, да и по существу не совсем правильно...
Митя, как ужаленный, вскочил со стула.
Глаза его загорелись гневом, руки заходили перед самым моим лицом.
Он стал, все больше и больше воодушевляясь, говорить о том, что «эти каменные истуканы» никогда ничего не поймут, если им не «стукнуть по сознанию как полагается», что они «настращивают мужиков против советской власти и все еще не забывают дорожку к церковной паперти...»
Митя говорил с пламенной искренностью, с жаром и верой настоящего рабочего-революционера.
Он бил ребром широкой ладони по столу и убеждал меня в том, что статью, или, как он называл — «фельетон», надо немедленно напечатать на самом видном месте, что это прямая обязанность редактора, который должен все делать, чтобы и одного часа не было вреда для революции.
Но мне хорошо было известно, что Конкин — питерский рабочий, много плавал и привык иметь дело с морской стихией, которую побеждают терпеньем и выдержкой.
Поэтому я спокойно положил Митин «фельетон» в ящик редакционного стола и ни капли не удивился, когда вечером на подоконнике загудел полевой телефон и послышалась сбивчивая речь Конкина:
— Ты, братуха, повремени с этим, как его... с фельетоном моим...
Сегодня в «Правде» мозговитая статья про учителей...
Почитай обязательно!
Густой снег шел целую неделю, завалил сугробами город, сровнял дороги и, казалось, весь мир покрыл пышным одеялом, под которым скрылись и хаты селений, и речки, и кустарник.
Бело и ровно стало кругом, в какую сторону ни посмотри.
Потом начались ясные солнечные дни с прозрачной голубизной неба и морозом, от которого стыл лоб и щеки, а руки — лучше не вынимай из варежки.
Я сижу в редакции и правлю телеграммы РОСТА.
Из Москвы сообщают, что председателем Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета избран Михаил Иванович Калинин — крестьянин Тверской губернии, питерский пролетарий.
Кручу телефонный аппарат, чтобы сказать об этом председателю исполкома Константину Михайловичу Губину — он, когда был в ссылке на Кавказе, работал с Калининым в тифлисском железнодорожном депо.
Губин — старый большевик из крестьян Сердобского уезда, много жил в больших городах, работал в подполье, научился быть сдержанным, наблюдательным, осторожным.
Ко мне он долго присматривался, не раскрывая себя.
А потом вдруг, совершенно для меня неожиданно, начал разговаривать со мной так, словно мы с ним сто лет были знакомы.
Я ответил ему полной приязнью и ничего не скрывал из того что было у меня на душе.
Так мы стали приятелями.
Константин Михайлович часто приходил в редакцию посоветоваться или о чем-либо рассказать.
Я привез из Москвы свою большую библиотеку и скоро обратил внимание на то, что Губин подходит иногда к шкафу, осторожно открывает дверки и начинает читать, что написано на корешках.
Прочтет покачает головой, закроет дверки, и только тихий вздох вылетит у него из груди.
— Так бы все и проглотил! — сказал он как-то, глядя на книги и безнадежно разводя руками. — А где времени взять?
Нет его!
Нужно революцию делать...
Несколько раз Губин приносил мне свои «статьюшки», как он их называл, — небольшие произведения самобытной публицистики, в которых, среди торжественных фраз митинговой фразеологии, попадались и великолепные перлы сочной, образной народной речи, бьющей без промаха и запоминающейся надолго.
Но не было случая, чтобы, вручив мне «статьюшку», Губин в тот же день не отбирал ее обратно, смущенно говоря:
— Надо ее еще маленько потрясти.
Пыли много!
Губин никогда не пользовался исполкомовским выездом с двумя великолепными вороными конями, оставшимися от местного богатея Ладыженского, удравшего за границу.
Он пешком совершал путешествия по городу, в пальто чуть не до земли, с длинной палкой в руке, с высокой меховой шапкой на голове.
Медленно шагал по самой середине улицы, то и дело кланяясь знакомым.
Лицо у него было усатое, солдатское, узкоглазое, улыбка приветливая, и всем он говорил не «товарищи», а «друзья мои».
Это еще больше привлекало к нему горожан, которые называли его «дядя Костя».
В ноябре Константин Михайлович Губин, будучи делегатом съезда Советов в Москве, напомни Ленину о его разрешении создать газету в Сердобске.
Потом он любил рассказывать, как Владимир Ильи, еще не оправившийся от ранения, говорил ему:
— Да, да.
На Волге решаются судьбы революции.
Надо быстро разделаться с чехословаками.
Кроме того, у вас много излишков хлеба, мы их возьмем по твердым ценам, и, имейте в виду, кулаки будут очень недовольны...
А газету устроим!..
В те дни Совет обороны, во главе которого и находился Ленин, главное внимание уделял событиям на Средней Волге.
... Но возвращаюсь к моему телефонному разговору с Губиным.
Держа в руках трубку, я только еще собирался сообщить ему новость про Калинина, как меня прорвал встревоженный голос дяди Кости:
— Бросай дела, оденься потеплее, поедем вместе в Бакуры!
Дальше я от него узнал, что из богатого села Бакуры только что примчался верхом милиционер и сообщил, что тамошние кулаки убили председателя комбеда и грозятся идти с оружием на Сердобск.
Через полчаса к крыльцу подъехали сани, в них сидел Губин и председатель уездной чрезвычайной комиссии товарищ Федулов.
Запряжка была «гусем» — три лошади одна за другой.
В большие снега здесь иначе не ездили, дорогу торили «в один след, в два полоза».
Я уже садился в сани, когда с другого конца площади раздался чей-то отчаянный крик:
— Типография горит!
Мы с председателем обменялись взглядом.
Он сказал:
— Беги, спасай газету!..
Мы уж без тебя.
Я взял сколько мог людей и отправился тушить типографию, подожженную ее бывшим владельцем.
А товарищ Губин помчался в Бакуры.
Через сутки его и Федулова привезли в розвальнях под рогожей — голых, заледеневших, изуродованных, с отрезанными головами.
Потом стали известны подробности этого злодеяния.
Посреди села Бакуры стояла огромная толпа кулаков, вооруженных чем попало.
Губин и его товарищи остановились на некотором расстоянии, и Константин Михайлович, выйдя из саней, обратился к толпе с предложением — выделить десять человек для переговоров.
В ответ послышались ругательства и угрозы.
Кто-то запустил в Губина камнем.
Губин просил одуматься и не доводить до крайних мер.
Толпа продолжала рычать.
После троекратного предложения вступить в переговоры, Губин вынул револьвер.
Это вызвало бешенство у кулаков, и они всей толпой двинулись навстречу приехавшим с криками: «Живыми не выпустим!»
Оставалось только бросить ручные гранаты, но и это не подействовало — после некоторого замешательства толпа продолжала наступать.
Решили спасаться на санях.
Федулов ударил по коням, но они запутались в длинных постромках, и трудно было разобрать, что творится внутри сбившейся в кучу озверевшей толпы...
Хоронили товарищей на главной площади города, с митингом и оркестром.
Целую страницу «Голоса коммуниста» заполнили воспоминания о Константине Губине — человеке светлого ума, большой доброты и неугасимой веры в пришествие коммунизма.
Летом 1919 года, вернувшись в Москву, я доложил начальнику РОСТА П. М. Керженцеву, что газета «Голос коммуниста» прочно стала на ноги, обеспечена бумагой и сотрудниками, тираж ее растет.
Уездная партийная организация довольна ею.
митинг на похоронах Губина, Федулова, Мидзяева, март 1919 года
|