в оглавление
«Труды Саратовской ученой архивной комиссии.
Сердобский научный кружок краеведения и уездный музей»

Татьяна Алексеевна Маврина, Городец

Автобиография

Я родилась в старинном русском городе. Стоит он на междуречье Оки и Волги. Обилие воды, гор, оврагов, дождей... Вечный зимний иней от дыхания двух рек; старинный кремль XVI века; по горе — исторические места...
Я росла в учительской семье. Отец, сам педагог, прекрасно понимал, что «народная педагогика» плохому не научит. Нам, детям, с ранних лет покупали на нижегородских ярмарках и базарах народные игрушки, читали и рассказывали сказки.
Когда-то, как я думала в детстве, до людей, жили здесь друзья Соловья-разбойника — птица «Скворец» с семьюдесятью сыновьями и колдун, тоже птица, — «Дятел». Колдуна тут и похоронили, отсюда и сохранилось название гор — «Дятловы». Был этот колдун и предсказатель вроде Дельфийского оракула. Он предсказал, что будет на этих горах построен каменный город. Так оно и случилось в 1221 году — стал город Нижний Новгород пограничной крепостью, это я узнала уже потом из книг.
Подле дятлов и скворцов и жить как-то веселее; и веселее с этих «Дятловых гор» глядеть, как белая вода Оки впивается в желтую Волгу; и каждую весну любоваться ледоходом на реках... Лед часто трескался, и очень громко, на виду у толпы любопытных на берегу. «Река пошла!» — так у нас говорили. Льдины еще плывут, а через бескрайнюю реку буксирный пароход уже тащит паром, полный людей и лошадей.
Переправиться в такие дни через реку с «зимними» извозчиками, разъезжающими по своим деревням вместе с густым конским запахом, было самым любимым весенним приключением. Еще рискованнее — искупаться в мутной ледяной воде половодья. А придет лето — парусная лодка, алебастровые крутые берега Оки. Ежевика и черная смородина...
С Нижегородского Откоса, с высокого, почти отвесного берега реки, по которому напрямик и спуститься трудно, с Верхней Набережной или с Венца, с Гребешка, с самой высокой Часовой горы, где кремль, всегда очень заманчиво глядеть на далекие заливные луга, а весной на разливанное море до самого села Бор, до лесов: керженских, чернораменских, ветлужских — так мы их называли. В половодье, когда переезжали на пароме бескрайние воды со льдом, бьющим о борта баржи, вылезали в грязь и дичь; до лесов идти было еще далеко и страшновато. Мы их «населяли» нестеровскими девицами в черных сарафанах. Белые платки вроспуск на спине. Летом даже сами так повязывались. Называлось: «по-татарски», «по-скитски». А в лесах — скиты, маленькие деревянные городки, и игрушки. Скитов уже к тому времени, конечно, не было, а игрушки — семеновские и Городецкие кони, упряжки — привозили оттуда, из-за Волги, зимой на Крещенскую ярмарку в Нижний. Всегда мороз. Всегда иней на Нижнем Базаре — так называлась улица внизу вдоль Волги. Выпряженные лошаденки в белых иголках, от инея пар стоит, кучи сена и навоза. У мужиков на усах сосульки, а брови, даже ресницы — белые, мохнатые.
Продавали всего много. Крытые холстом прилавки с яркими сладостями, кренделями, желтый или малиновый лимонад в больших графинообразных бутылках... Развал игрушек. Можно выбирать, пока не окоченеешь. Кони, бирюльки, ложки, желтые домики, мельницы... «пестро, красно кругом...».
Вот первые вехи моей жизни. Я была уже художником и в те ранние годы...
В юности любила М. А. Врубеля, а еще раньше очень нравился В. М. Васнецов. Чтобы увидеть его знаменитых «Трех богатырей», тайком от родных уехала в Москву. В моем дневнике тех лет осталась запись: «Ехала, стоя в тамбуре всю ночь. Утром в Москве. Курский вокзал, торгуют ночными фиалками — большая редкость в Нижнем Новгороде. Очень много народа в трамваях. Извозчики и машины. Третьяковка в этот день закрыта. «Трех богатырей» и «Демона» М. А. Врубеля не увидела. Ночевать негде. Вечером уехала обратно».
В 1921 году переехала окончательно в Москву и поступила в Высшие художественные мастерские, ВХУТЕМАС. Училище находилось на Мясницкой, ныне улица Кирова.
За окном — громадные узорные кресты церкви Флора и Лавра, а в мастерских — гипсы, рыцарские латы. Так все было ново, интересно... На подготовительном отделении преподавали Н. В. Синезубов и Н. П. Крымов — художники очень различные по своему направлению. А потом — мастерские Г. В. Федорова и Р. Р. Фалька. В мастерских ВХУТЕМАСа можно было писать целыми днями, пока не стемнеет. Учителя же не притесняли, не навязывали свое видение.
А еще многому можно было научиться в галереях — собраниях западной живописи — Морозовской и Щукинской и, конечно, в Третьяковке, особенно в отделе иконописи...
В 1930-е годы много работала в Подмосковье. Писала портреты, пейзажи, жанровые сценки. С 1936 года увлеклась работой над иллюстрациями к произведениям любимых мною Лермонтова, Бальзака, Анатоля Франса, Гофмана. Иллюстрации чаще всего исполняла пером и тушью на влажной бумаге.
После окончания ВХУТЕМАСа выступала со своими работами в группе «13». Художники этого объединения стремились в своих работах легко и быстро воспроизводить мимолетное событие, сценку, образ. Беглый набросок утверждался как законченное художественное произведение. Подобный метод в определенной мере развивал зрительную память, обострял и тренировал наблюдательность. Позднее, во время войны, эти навыки во многом помогли мне делать в поездках по «райгородам» беглые рисунки-наброски.
«Любить старинную архитектуру мы стали после издания Грабаря» — так еще в 1912 году сказал Билибин на съезде художников в Петрограде.
В мой «жизненный состав» любовь к старине пришла тоже из издания Грабаря. А потом этому научила война, когда погибали один за другим северные храмы. В Москве я ходила и, если удавалось, ездила по дальним и ближним улицам — рисовала, запоминала, может, впервые, разглядывала шатровые колокольни, причудливые пятиглавки, стены и башни. «Не подвело мои глаза чутье. Сказало им, куда глядеть...»
Война меня застала в Загорске. По воле судьбы я как бы встретилась здесь со своим детством — с городецкой живописью; второй раз влюбилась в ее праздничную нарядность и поняла своей нижегородской памятью, как можно по-иному, не по-вхутемасовски смотреть на все веселыми глазами заволжских кустарей; изображать не натюрморты, а жизнь саму по себе, как она течет и утечет бесследно, если ее не зарисовать...
Наверное, потому, что Лавра так причудливо раскрашена, стоит на горке, на полгорке и под горой в овраге, напоминает Окские и Волжские откосы, она мне нравится больше других старинных городов и монастырей, и я с особым удовольствием рисую ее уже много лет подряд.
В одном очень давно прочитанном переводном романе одинокая старая женщина накрывала ежедневно на стол приборы всем умершим домочадцам и с ними разговаривала как с живыми. Мне в Загорске тоже хотелось накрывать приборы всем «предкам», дышать тем же воздухом, что и они; и видеть ту же красоту, что была сто, двести, триста лет назад. И в XIII веке мог быть ярко-розовый платок на бабе или букет цветов на розовой, как пряник, башне — розовое на розовом; или остановится воз с сеном, где коня совсем и не видно, он вклеился в зеленую охру.
Надо думать, что в камни Сергиева Посада еще давно «вселился бес, веселый бес и творил свои мечты». И голубые киоски и вывески не мешают их красоте. Эти две церковки Пятницкого монастыря стоят как сестрички в нарядных платьях: у одной красное, выложенное белой тесьмой, у другой белое с красной домотканой вышивкой...
Лавру видно со всех сторон одинаково интересно. Она как бы на острове среди моря домиков, иногда очень замысловатых, с фундаментами иконно-розового цвета, кирпичи в узор, и узор этот называется интересно: «бегунки», «поребрики». Чердаки красиво вырезаны на снежных крышах. Улицы по оврагам, заборы, огороды. Особенно я люблю разбегающиеся тропки и весь монастырь «вверх ногами» в тихом Келарском пруде. Какой-то «град Китеж» или «остров буян». Невольно вспомнишь Пушкина, и захочется поблагодарить царевну Лебедь. Может, она все это сделала, заколдовала.
После войны мне захотелось посетить родные места. Наш пароход «бежал», как говорят волгари, «на низ». К концу третьего дня я видела городецкие ярко-белые домики, рассыпанные по горам в каком-то беспорядке за длинным затоном. Вечером все белое, как вырезанное, на сизом небе — это вверху, а на коричневых склонах еще белее. Вдоль по песчаному берегу далеко еще тянулся порядок очень тесно поставленных деревянных приволжских построек. Белые фундаменты, белые горбатые ворота. Все белые пятна на коричневом. Никакой старинной архитектуры храмов, чудных провинциальных «ампиров», как в некоторых старых городах, где что ни постройка, то затея, издали видно что-то особенное, сделанное неспроста. Тут все домики — не дома, а домики, чаще деревянные, более или менее одновеликие.
Средняя Волга. Городец — городок любопытный и своей историей и промыслами. С парохода не видны узоры на домах, чем он так славен, а только приманчивое расположение улиц. Сумерки. Бакенщик вез фонари в лодке. Прошлепал колесами старомодный буксир — совсем с картинок городецких художников, и дым похож, вроде нарисованного, кольцами. Наш пароход здесь не останавливался. А надо бы сойти, посмотреть все вблизи, походить по кривулям-улицам. Найти знаменитые деревни Курцево и Косково, где жили мужики-художники Мазин и Краснояров, написавшие в 1935 году не на донцах и не на досках, а просто на листках бумаги совсем взбаламутившие меня свои пышные «застолья», «тройки», «чаепития с хозяйством». Нарисовали они их для художника И. И. Овешкова, инструктора по промыслу. Он привез эти листы к себе в Загорск, где мы в 1941 году ими восхищались и любовались...
В 1941-м году среди чудесной загорской пестроты и красоты, несмотря на войну, ведь все равно назло всему на свете башни стояли ярко-розовые, старинные храмы — умопомрачительно прекрасные, впервые увиденные картинки городецких художников были все тем же чудом.
Я тогда еще задумала рано или поздно осуществить издание этой нижегородской живописи. Пусть «Ремесленники» поучат нас, художников, как совсем по-иному можно распоряжаться красками. Пусть все увидят добротную деревенскую живопись.
Тогда я, воспитанная «на французах», была очарована совсем другой, неведомой мне техникой, совсем другим способом «крашения», дающим большой звук. Без неясностей, спадов и подъемов, при экономной палитре. Очень умеренное введение графики, «обнажение приема», то есть все ясно видно, как написано, не спрятаны концы в воду, единые темпы для всего: «личного» — лицо, руки, фигура и «доличного» — всего остального, где всегда допускалось, по неписаным правилам, больше вольностей, чем в иконах. Тут все одноценно — на уровне законов современной живописи. Вешай их хоть рядом с Матиссом или Пикассо — не пропадут. А лучше всего поглядеть бы на городецкие донца в Третьяковской галерее, в соседстве с иконами или поближе к передвижникам, к изображениям тех самых мужиков, которые наводнили однажды весь этот край совершенно своеобразной живописью.
Я не успела срисовать, а может, просто не хватило бумаги, самый интересный из листов Овешкова — «Чаепитие с хозяйством», где семья за самоваром, а по бокам вся домашняя скотина. Сложная, бытовая, немножко нелепая и трогательная сцена. Такие темы писали часто, но до нас почти ничего не дошло. Потому мне жалко ту несрисованную картинку.
Мне эти городецкие листы очень пришлись по душе и своим «весельством», как будто у них всегда «мундирный день» — праздник, «толстотрапезная гостьба». Я просто в них влюбилась, вспоминая свое детство и весь наш край...
Голубое ярчайшее небо до самого Горького, кое-где совсем малиновые от весеннего солнца полоски снега. Реки еще со льдом, и всюду грачи...
Сто лет назад, а я все прикидываю, как тут было, когда цвела городецкая живопись, в затоне стояли пароходные первенцы с величественными названиями: «Самсон», «Амазонка», «Воевода». Дымогарные трубы выкрашены в разный цвет, у каждого судовладельца свой. Дымы, наверно, сизыми кольчатыми полосами стелились по всей Нижней Слободе Городца. У кого труба пониже, у того и дым пожиже. В семидесятых годах прошлого века в ярмарочное время Оку и Волгу около Нижнего Новгорода загружали суда, сверху донизу размалеванные радужными красками, украшенные флагами с картинками вроде «Похищения Прозерпины», «Прогулки Нептуна с огромной свитой нереид и тритонов» или «Ловли Кита, бросающего огромный столб воды в лодку зверопромышленников». С подписями, наверное, одна другой занятнее...
Плыли по Волге разукрашенные баржи с парусами — «апостолскими скатертями», как их называли бурлаки: ладьи, шитики, бархоты, расшивы с длинными носами, легкие на ходу гусянки — столько названий, что и не запомнишь. Расписным, изузоренным судам никто не удивлялся: сами их делали.
Поражал пароход. Его изображала на донцах и мочесниках то в «развернутом» виде, со всеми каютами — «казенками», с чудными подписями, то сжато и коротко, черной краской, с белым колесом и трехцветным флагом на мачте; а окна, из которых на него глядят, — ампирного образца, темно-синие с белыми рамами, где-то сзади парохода, а впереди лишь волны да неизменные цветы и узор «тыканьем», изображающий все что угодно: «пространство», и «воздух», и просто бордюр. На одном донце с пароходом даже гордая надпись: «Красил мастер села Косково Степан Сундуков».
И «мы любуемся и городецкими нарисованными пароходами и слоистым, выветренным деревом со старых судов, изрезанным сложно заплетенными ветками, в которых так складно живут львы и русалки — «фараонки», забывая об их нездешнем происхождении. Сто раз писали про льва с «расцветшим» хвостом, что он пришел в Заволжье с владимирских и суздальских соборов с первыми князьями, с первой косой и сохой, вроде «домового оберега», с кошками на новую квартиру. Царь зверей, когда-то эмблема царей, «недреманное око» средневековых «физиологов». Тут этот гривастый спесивый и важный лев добродушно ухмыляется, высунув язык. Лев прижился за Волгой. Изображался он часто. Резной — на судах, на лобовых досках изб, расписной — на рубелях, дегах.
Лев — это понятно, но откуда фараонка? Если сравнить висящих у меня на стене деревянных резных фараонок с волжских судов, которых так хочется погладить, с каменным, очень древним барельефом из Малой Азии, который я видела в каталоге Берлинского музея, то видно удивительное сходство. Тамошний «фараон» держит в поднятых руках зигзаг — символ воды, а мои — виноградную лозу. Тот же жест, очень похожие фигуры.
Коротко время, очень длинен путь. Но так же изумишься, встретив на мезенских прялках коней с греческих ваз, а на северных вышивках иранских барсов. Тоже путь не близкий...
Пока я раздумывала, мы как-то незаметно, с поля на поле, въехали в город. Небо — все тем же ровным голубым сатином до самой земли, по-весеннему; на пыльных холмах никакого снега. Не то деревня, не то город с узкими, путаными, извилистыми улицами вдоль реки, вверх и вниз — то, что я видела еще с парохода. Очень много автобусов и знаков запрета — трудно ехать. Мальчишки нам кричат: «Прытче едче!» А нам прытче не надо. Хочется разглядывать каждый дом, ворота, лабазы, двери, полукруглые чердачные окна, калитки, замысловатые карнизы, почтовый ящик на ножках среди площади, скворечницы в виде теремков. Дома — один, другой, третий — все разные и очень милые своей простотой. Женщины одеты пестро и ярко, по сегодняшней моде.
До сих пор наш край очень любит украшаться. Деревянная резьба на домах попадается редко, больше пропильного деревянного кружева на подзорах и наличниках. И все ярко раскрашено, ярко — это еще мало, надо сказать: ярчайше разукрашено. А на печных трубах и водостоках целые железные терема: и белка и два коня, у кого — вазон, у кого — букет цветов. Чрезмерно для человека с тонким вкусом, а я смотрю с удовольствием, с детства привыкла.
Самая знаменитая городецкая тема — это вороной конь и всадник, не то военный, не то какой-то «франт Игнашка, что ни год, то рубашка». Сапоги с большим каблуком, пишут его легко, без натуги, черной краской. Как пословица или поговорка веками отточена, так и этот конь отшлифован, отработан без лишних слов и деталей, любовно, сжато, и изящно, и грубовато, по-мужичьи. С поджатой очень выразительным крючком ногой, змеино-лебединой шеей, иногда щучьей какой-то мордой. Их длинные ноги — неведомо где копыта, где бабки, где колена — живут. Об анатомии говорить не приходится. Но все эти черные крючки убедительней, по моему мнению, правильно нарисованных конских ног. Глаз — белая спираль или круг, сбруя — точками, волнистый хвост стелется по земле. Так и хочется его назвать «златогривым конем» из сказки, но гривы золотой нет, даже в сцене Ивана-царевича с серым волком. Обычно ее делали скупыми белыми штришками. Конь-солнце с солнце-подобной, веером поднятой гривой бывает лишь на более ранних инкрустированных донцах; ноги в стремительном беге — во все четыре стороны, как на детских рисунках. Живописный конь почти всегда вороной, как весенний грач на снегу. И этих коней так много, будто здешние мастера не лесные жители, а степные наездники, и конь для них — все. Вспоить, вскормить, на коня посадить — так говорили в старину...
На прощание мы ходили по очень древним Городецким валам с песчаными осыпями — любопытствующие шататели. Когда-то валы для прочности засадили соснами. Выросли они громадные драконовидные, с искрученными ветром оранжевыми стволами. «А были и «крестовые» — целый лес».
Это меня заинтересовало — не по одному же расположению ветвей такое название! Уже дома я прочитала, что внутри вапов было не то болото, не то пруд, а раньше Свято- или Светлоозеро на месте ушедшего под землю монастыря — «провалища». А «крестовые» сосны, росшие на этих валах, крестовые потому, что у их подножия крестили язычников. Они еще долго пользовались славой целебных. Поклонялись дереву и позже. В городецких донцах это поклонение дереву превратилось просто в «апофеоз» букета, потеряло всякое магическое значение, но живет с упорством народной песни или пословицы.
Одно с другим не спорит — исторические легенды, всегда поэтические народные вымыслы, россказни страны неправленных книг, скитов и пустынного жития» и дивная деревенская живопись, где нет и в помине лесных, легендарных тем, а все городское, заманчивое для сегодняшнего дня, редко видимое мастерами из заволжских лесов.
Богатые, фантастические букеты цветов, каких не найдешь на песчаной земле за Волгой. Птицы — не то голуби, не то райские, невиданной в жизни красоты вороные кони, барские упряжки, купеческие пароходы, то дама в голубом кринолине с коромыслом и зелеными ведрами-ушатами, то молодцы преизрядные, или же залы, беседки, какие-то нарядные лестницы, посиделки — все веселое.
А кто людей веселит, за того свет стоит...
С 1945 года я работала над русскими сказками и сказками Пушкина в издательствах Москвы и Ленинграда. А в 1976 году Международный совет по детской и юношеской литературе наградил меня медалью X. К. Андерсена «За международный вклад в дело иллюстрации детской книги». И по-прежнему чаще всего делаю сказки-воспоминания, свои детские радости — от них, от «скворцов» и «дятлов». Многим они кажутся сказочными, а я ведь делаю только то, что велят мне мои, уже теперь такие далекие волжские и окские берега.

Татьяна Алексеевна Маврина
1984 год

 


назадътитулъдалѣе