Н. Кузьмин. Полынные ночи
Н. В. Кузьмин
|
Только и осталось всего на память о том жарком, сухом лете — маленький рисунок: на фоне сумеречного неба в редких звёздах силуэт девичьей головки — что-то вроде её портрета, который я пытался нарисовать потом, уже без натуры, по воспоминанию.
Может быть, он даже и не похож совсем.
И всё это так далеко-далеко отошло в прошлое!
И так много лет и могил выросло между мной теперешним и тогдашним — молодым!
Игру эту с ночными встречами затеяла она, быстроглазая, смуглая Шаня.
Ей нравилось, что мы встречаемся тайком ото всех, далеко за городом, тёмной ночью.
«Как в кино!» — говорила она восхищенно.
И вот, как только на улице совсем темнело, я надевал чёрную косоворотку, чтобы не быть приметным в темноте, и выходил со двора.
В домах кое-где светились огни, из палисадников сладко пахло резедой, левкоем, раскрывшимися в темноте белыми цветами табака.
Золотой крест на нагорной церкви едва сиял на сумеречном небе последним отблеском долго не затухающей летней зари.
Проходил мимо казармы, мимо городского сквера, где по тёмным аллеям ещё гуляли запоздавшие парочки, мимо летнего театра, в котором в иные дни в эту пору давали представление местные любители.
Вот и больница, больничный сад, а за больницей совсем уж сонная окраина города: маленькие, обмазанные глиной домишки с крапивой у заборов и пирамидками кизячных кирпичей, которые сушатся прямо на улице перед каждым двором.
Огней нигде уж не видно, тут рано ложатся спать, чтобы не жечь зря керосину.
Сверчит сверчок, мелькают серыми призраками летучие мыши, пряно пахнет коноплёй с огородов.
За городом начинается выгон.
Земля нагрелась за день и дышит в лицо тёплыми токами.
В небе зажглись узоры созвездий — передо мной Арктур и Волопас, семь звёзд Северного Венца.
Кругом ни души, я шагаю без тропинки по сухой земле, по мелкой, сожжённой зноем траве.
Справа — глубокий овраг, слева — каменоломни.
А вот и место наших встреч — взлобок, лысое, пустое место над самой рекой.
К реке — крутой спуск, и отсюда, с этого высокого берега далеко-далеко видно.
Далее вот и сейчас, когда уж совсем стемнело, в сумраке виднеются светлые извивы реки и дальние озёра, и вдалеке на горизонте фонари полустанка, и огни пассажирского поезда, который медленно ползёт по темным просторам.
А прямо внизу — река, плотина и мельница, закрытая от глаз черными купами ветел.
Я садился на землю и ждал.
Сухая, прокалённая солнцем и высушенная ветрами земля поросла здесь мелкой полынью, и полынный дух стоит в воздухе, и слышится сухое непрестанное стрекотание кузнечиков.
Шумит на мельнице вода, где-то в городе лают собаки, иногда с реки издалека доносится ритмический скрип уключин занузданной лодки.
И трещат неумолчные кузнечики, и сухой горьковатый полынный запах разлит над этой сухой землёй.
Я сидел и представлял себе, что сейчас где-то в темноте, трепеща и сама ужасаясь своей смелости, пробирается она.
И вот раздались осторожные шаги, слышно было, как осыпаются камешки под ногой, и темным силуэтом на прозрачном ночном небе появлялась из-под горы Шаня.
Её имя было — Александра, Саня, а Шаней её звали в семье с детства, вероятно, это сама она так шепелявила когда-то.
Я тоже звал её Шаня на правах старого знакомства.
Она была рослая, длинноногая, тонкокостная, смуглая, черноглазая, чернобровая — была в роду у них цыганская кровь.
«Не девушка — сказка! — говорила при каждой встрече общая знакомая и городская сваха Агния Петровна. — Не упускайте, Коля, своего счастья — уж такая девушка, и семейство порядочное, вы же с ними давно знакомы».
Шаня подходила, садилась рядом, запыхавшись от ходьбы и подъёма в гору, а я, приложив ухо к её горячей спине, слушал, как быстро бьется её сердце.
От неё нежно пахло загаром, летом, свежей блузкой, молодым телом, сухими «электрическими» волосами, которые трещали и рассыпали искры под гребнем, когда она их расчёсывала.
Над нами опускалась тишина.
Вдали в городе уже не видно было ни одного огонька.
В вышине медленно поворачивался звёздный атлас созвездий, мелкая пшённая россыпь Млечного Пути плыла над нашими головами, над сухой полынной горой.
Спит город, спит слобода за рекой, во всём свете только одни мы бодрствуем.
Текут самые глухие часы, под ночью, под звёздами, на сухой полынной горе.
Поют где-то петухи в положенные им сроки.
И снова тишина.
Порою Шаня, соскучившись от молчания, говорила о чём-нибудь домашнем, простом: «У Катиной Зойки режутся зубы.
Орёт жутко», «У бабушки в среду день рождения.
Приходите на пироги».
Или что-нибудь про мужа сестры — Кирилла: «Кирилл, знаете, ужасно какой сильный.
Вчера на спор поднял одной рукой стул за переднюю ножку.
Никто не мог, а он поднял!
Он каждое утро с гантелями упражняется.
Вы бы подняли?»
— Не знаю, не пробовал. Если венский, то, пожалуй, подниму.
— Нет, это не венский — старинный, тяжёлый.
— Все вы влюблены в вашего Кирилла. Великий талант: стулья поднимать!
— Что вы! Он очень образованный.
— Ну, бог с ним. Лучше я вам стихи почитаю.
И я читал ей стихи.
Про ночь, про полынь, про звёзды.
Про полынь есть у Волошина, про звёзды — у Фета:
Я долго стоял неподвижно,
В далёкие звёзды глядясь...
Шаня слышит их впервые.
Она говорит: «Непременно, непременно спишите мне эти стихи в альбом».
— Альбом происходит от латинского слова «альбум».
— Всё-то вы знаете. А какая это звезда такая большая вон там?
— Это не звезда, а планета: Сатурн.
— Прочитайте ещё «Чёртовы качели».
И я читаю ей «Качели» и всякое другое
из Сологуба, Анненского, Блока.
Я знаю, я чувствую, что она ждёт и томится: а что лее будет дальше?
Какие слова?
Какие поступки?
А вот и ничего не будет: ни слов, ни поступков.
Я скоро отсюда уеду в Москву; зачем ещё я буду усложнять жизнь?
Жалко прерывать это блаженное ночное томление, но надо успеть до рассвета прийти домой, чтобы не встречаться по дороге с рыболовами, которые потянутся на утреннюю зарю.
Шаня убежала после ужина крадучись и должна вернуться домой незаметно.
У них большая дружная семья: отец, мать, три дочери.
Одна — замужем, Шаня — младшая.
Я подозреваю, что старшие сестры посвящены в секреты Шаниных отлучек, и думать об этом мне неприятно.
Когда я бываю у них, мне всегда кажется, что её сестры поглядывают на меня многозначительно, и мне хочется показать им язык.
Берегом реки я провожал Шаню домой.
Берег богат родниками, которые пробивались из кручи, и нам приходилось то и дело перепрыгивать через ручьи.
Дорожка смутно белела в темноте, на кустах ивняка, на лопухах, на траве лежала роса.
Улицы города были безлюдны и безмолвны.
Мы расставались, не доходя до её дома, и я ждал и смотрел, как она, стараясь не загреметь щеколдой, осторожно открывает калитку и исчезает.
Когда я шёл к себе домой, на улицах стоял предрассветный сумрак, уже щёлкал пастуший кнут, сонные хозяйки выгоняли коров.
Сады за заборами благоухали утренней свежестью и запахом зреющих яблок.
Сладко засыпать на утренней заре...
Однажды, в конце августа, когда мы возвращались в темноте берегом, Шаня вдруг сказала: «Мне сделал предложение Фёдор Серебряков».
— Разве вы знакомы? — И маленький смешок — совсем уж некстати.
— Он посватался.
«Вот свинья!
Посватался!
Значит — засылал сваху, как какой-нибудь Тит Титыч Синебрюхов.
А ведь с высшим образованием.
Не помню, какой институт он кончил.
Да и чёрт с ним!
Ну, вот и конец нашим ночным встречам».
— Что же вы ответили?
— Я обещала ответ дать завтра.
Я сказал жёстко:
— Что ж? Совет вам да любовь.
— А может быть...
— Что же может быть?
Я скоро уеду в Москву.
Хотя жить мне там негде.
Я же рассказывал вам, как перебиваюсь.
Последние месяцы ночевал в редакции, спал на комплектах старых газет, а под голову клал «срыв» из типографии.
Это остатки бумажных рулонов, на которых газеты печатают.
Ждал, когда все разойдутся, и устраивался прямо на полу, накрывшись шинелью.
И опять поеду на такую же птичью жизнь.
Чего же я злюсь?
Она же ни в чём не виновата.
Ей хочется жить не хуже других, иметь мужа, свить гнездо.
Она знает, что я мог бы остаться здесь: мне предлагали место учителя рисования, но она знает также, что я не останусь.
Но ведь и я не виноват ни в чём.
Ничего, в сущности, не было.
Ей не придётся делать никаких «тяжёлых признаний» своему жениху.
Правда, были у нас блаженные мимолётности, какие не занесёшь в протокол и ни на каких весах не взвесишь.
Но какое, чёрт возьми, дело Федьке Серебрякову до всех этих лирических тонкостей?
Мы шли в темноте и молчали.
У её дома мы простились отчуждённо, не обнялись, не поцеловались, только руку пожали друг другу.
«Расстались гордо мы...»
27 мая 1965 года